Суворов Александр Васильевич Глава тридцать седьмая Болезнь Суворова, вторичная его опала и кончина
Приветствую Вас, Гость · RSS 25.04.2024, 15:23
СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ

Глава тридцать седьмая
Болезнь Суворова, вторичная его опала и кончина; 1800.

В последнее время, начиная с невольного пребывания в селе Кончанском, Суворов часто недомогал; явившись на службу, он как будто поправился, но к концу Итальянской кампании снова стал хиреть. Перед Швейцарской кампанией слабость его была так велика, что он едва ходил; стали чаще прежнего побаливать глаза; давали знать о себе старые раны, особенно на ноге, так что не всегда можно было надеть сапог. Швейцарская кампания еще усилила болезненное его состояние; он начал жаловаться на холод, чего прежде не случалось; не оставлял его и кашель, привязавшийся несколько месяцев назад, и особенно сделался чувствительным ветер. Однажды, в Праге, Суворов ночью озяб, потому что откуда-то дуло; он выскочил из спальни и стал бегать по приемной, ловя вместе с Прохором ветер, - до того он ему прискучил. Не может быть однако сомнения, что главною виною болезненного состояния Суворова были причины нравственные; одни не давали ему душевного покоя в селе Кончанском, другие неотвязно преследовали и мучили за границей. Не поддаваясь во всю свою жизнь никакой крупной страсти, кроме славолюбия, Суворов не мог вынести постоянных ударов судьбы с этой стороны. Непреклонность его характера только усиливала болезненное ощущение, и неотвязные мечты о возобновлении военных действий растравляли душевные раны. Он чувствовал, что слабеет и, по получении звания генералиссимуса, сказал: "велик чин, он меня придавит, недолго мне жить". Это впрочем ни мало не заставляло его принимать какие-нибудь меры предосторожности, в роде например изменения рода жизни, а напротив побуждало бороться с болезнью, настаивая на прежнем режиме. После швейцарского похода, при самом выходе из гор, его видели в самом легком костюме, да и после того он постоянно бравировал опасностью; на одном из смотров, в холодное время, при резком ветре, он был мало того что легко одет, но и мундир, и даже рубашка были у него расстегнуты 1.
Суворов почувствовал себя серьезно нездоровым тотчас по выезде из Праги, а по приезде в Краков должен был остановиться и приняться за лечение. Особенно мучил его кашель, совершенно разбивавший грудь при малейшем ветре. Однако Суворов не поддавался болезни, пробыл в Кракове недолго и пустился в дальнейший путь, соблюдая строгую диету. Борьба была неравная, и 70 лет взяли свое: с трудом дотащился он до Кобрина и здесь слег. Хотя он и написал в Петербург, что остановился только на 4 дня, но такое решение не основывалось ни на чем, кроме надежды, и остановка потребовалась в 10 раз длиннее. Здесь болезнь его развилась и выразилась в новых, небывалых еще симптомах. В половине февраля он пишет одному из своих племянников, что у него "огневица", что 11 дней он ровно ничего не ел, что малейшая крупинка хлеба противнее ему ревеня; "все тело мое в гноище, всякий час слабею, и ежели дня через два тоже будет, я ожидать буду посещения парков". Сыпь и вереда или пузыри, показавшиеся сначала на верхней части тела, стали множиться и распространяться книзу, бросились на ноги, преимущественно в сгибы; ноги стали пухнуть. Больной, отличавшийся всегда особенною чистоплотностью, говорит в письмах своих с отвращением о состоянии, в котором находится, и с грустью сознает свой близкий конец. "Мне к вам не писать", читаем мы в его письме к Ростопчину: "разве только - простите на веки..."
Действительно болезнь, которую Суворов называл фликтеною, развивалась с каждым днем. Врачей первое время не было, и больной лечился, как надо думать, одною диетой; медицинская помощь явилась лишь в Кобрине и то по прошествии некоторого времени. По всей вероятности, в этом виноват был сам Суворов, который вообще не любил лечиться "латинскою кухней"; когда же домашние средства и диета оказались недостаточными, он вспомнил про подаренную ему Императрицей Екатериной "аптечку" и написал Хвостову, чтобы ее непременно разыскали и прислали. Впрочем, надежда на лечение даже с помощью "аптечки" была не велика; Суворов тут же говорит, что желает иметь при себе подарок покойной Императрицы только "для памяти". Как бы то ни было, по совету ли близких, или по собственному решению, Суворов пригласил к себе местных врачей; один приехал из Бреста, другой из Тересполя, третий оказался в числе ближайших помещиков; потом прибыло еще два военных врача. Суворов держался больше одного, Кернисона, местного землевладельца, который находился при нем безотлучно, днем и ночью, окружая его всевозможными попечениями и самым тщательным уходом. "Дружба его меня радикально избавила от смерти", писал он Ростопчину и просил ходатайства о награждении Кернисона чином титулярного советника. Хотя Кернисон на службе не состоял и никакого чина не имел, но Государь немедленно исполнил просьбу Суворова.

В бытность свою в Праге и вскоре по выезде оттуда, Суворов расстался почти со всеми своими родными и приближенными, которые разъехались в разные стороны, преимущественно в Петербург, по требованиям службы, так что при нем остались всего двое или трое, в том числе Багратион. Когда болезнь усилилась, Багратион поехал с донесением об этом к Государю, и в Кобрин прискакали посланные Государем сын Суворова и лейб-медик Вейкарт. Новый врач принялся за лечение, но больной его не слушался, спорил с ним и советовался с фельдшером Наумом. "Мне надобна деревенская изба, молитва (был пост), баня, кашица да квас", говорил Суворов врачу в ответ на упреки его за непослушание: "ведь я солдат". Вейкарт на это возражал, что он, Суворов, не солдат, а генералиссимус. "Правда", отвечал Суворов: "но солдат с меня пример берет". Однако, было ли то естественным фазисом болезни, или Вейкарту удалось в некоторой степени переубедить больного, только состояние Суворова стало несколько улучшаться. Князь Аркадий сначала доносил Государю о своем отце в выражениях неопределенных, говоря между прочим, что Вейкарт рассчитывает скорее на улучшение, чем на ухудшение; но потом стал писать, что болезнь проходит, велика только слабость, которая однако не мешает вскоре (после 15 марта) тронуться в дальнейший путь 4.

Если Вейкартово лечение несколько и пособило, то еще больше пособили приятные вести, приходившие из столицы. Милостивое расположение к Суворову Государя продолжалось неизменно и выказывалось при всяком случае. Император был очень огорчен вестью о его болезни; посылая к нему своего доктора, рекомендовал "воздержность и терпение" и советовал уповать на Бога, Ростопчин писал, что все с нетерпением его ждут "с остальными героями, от злодеев, холода, голода, трудов и Тугута"; что он, Ростопчин, жаждет момента -поцеловать его руку. Писали в Кобрин, что генералиссимусу готовится торжественный прием, вернее сказать триумф; для его особы отведены комнаты в Зимнем дворце; в Гатчине должен его встретить флигель-адъютант с письмом от Государя; придворные кареты приказано выслать до самой Нарвы. Войска предполагалось выстроить шпалерами по обеим сторонам улиц Петербурга и далеко за заставу; они должны были встречать генералиссимуса барабанным боем и криками ура, при пушечной пальбе и колокольном звоне, а вечером приказано зажечь во всей столице иллюминацию. Не мудрено, что подобные вести действовали на Суворова возбудительным образом, крепили его дух и задерживали течение болезни. Очень требовательный и тяжелый в тесном кружке домашних и близких людей, он сделался было от болезни совершенно невыносимым для них и для Вейкарта своею нетерпеливостью, взыскательностью и капризами; но добрые вести из Петербурга подействовали успокоительно. Он повеселел, заводил беспрестанно разговор о милостях Государя, о готовившемся в Петербурге торжестве и пояснял, что все это вылечит его успешнее, чем Вейкарт. В переписке с Хвостовым он вошел в мельчайшие подробности своего въезда в Петербург и последующей жизни и службы. Между прочим он писал, что остановится на последней станции для ночлега; что там его должен встретить сын или племянник с запискою о всем ходе торжества; излагал свои предположения на счет отъезда в деревню и приездов оттуда в Петербург на торжественные дни; разбирал эти дни - когда следует и когда нет, когда пристойно, а когда неприлично; заглядывал в своих расчетах и предположениях даже на год вперед; объяснял свое желание и возможность жить в деревне тем, что и сам "монарх склонен к уединенной жизни", и на все спрашивал совета Хвостова.

О житье в деревне Суворов мечтал постоянно, как обыкновенно тяжелобольной человек мечтает о каком-нибудь хорошем последствии выздоровления. В нем была жива наклонность к природе, к безыскусственному; кроме того, несмотря на безграничную благосклонность Государя, он не мог не понимать, что совершенно не годен для военной службы мирного времени, при известных на нее взглядах Императора. Два года перед кампанией 1799 года служили убедительным тому доказательством, которое новыми заслугами Суворова конечно ни в чем не изменялось. Поэтому Суворов предположил жить в деревне, но не в кобринском имении, которое задумал променять, а в Кончанске или по соседству. Он рассчитывал задать там праздник, построить каменный дом с церковью, вместо существовавших деревянных, и обзавестись летним купаньем, купив для последней цели у адмиральши Елмановой, на берегу реки Мсты, небольшую деревню. По обыкновению, задумав что-либо, он сейчас же перешёл к исполнению, и потому требовал, чтобы деревня была куплена немедленно, во что бы то ни стало. Тщетно ему представляли, что хотя местоположение там хорошее и красивое, но купанья нет, потому что в реке все ямы и водовороты; что дом маленький, ветхий, и лесу вокруг никакого; что вся цена деревни 10,000 рублей, а Елманова узнав, что торгует имение генералиссимус, спрашивает 40,000. Суворов стоял на своем и указывал еще на большое и устроенное имение Ровное, Жеребцовых, которое желал бы купить с рассрочкой платы.

Не забывал он и других дел, затеянных в разное время и порученных Хвостову, которому и напоминал о них беспрестанно, упрекая его во "влажности", в летании "за облаками", в "сонливости" и проч. Бедный Хвостов служил ему всегда souffre-douleur'ом (козлом отпущения - фр.), но теперь требования сделались настойчивее, нетерпение увеличилось и не принимались во внимание ни длинная канцелярская процедура, ни обычная судебная волокита. Во всем оказывалась виною медлительность Хвостова; рекомендовалось другим племянникам подгонять его и пособлять ему. Желание устроить как можно скорее земные дела, тоже не давало Суворову покоя. "Хотя бы я и ожился, но много ли мне надобно", пишет он Хвостову: "мне хочется Аркадию все чисто оставить". Озабочивала его и предположенная женитьба сына, так как дело затянулось и встречались разные мелкие недоразумения; просит он о награждении разных лиц за минувшую кампанию; наводит справку - будет ли получать пенсию за орден Марии Терезии; напоминает, что не награжден неаполитанским орденом св. Януария по недоразумению и просит это исправить; пишет, что желал бы иногда показываться в публике в австрийском фельдмаршальском мундире, ибо "великому императору это слава"; признает необходимым иметь при себе постоянно лекаря, его помощника, фельдшера и аптеку; намекает Хвостову: "мне подло, совестно, грех что ни есть испрашивать у щедрого монарха; 900 душ казенных около Кончанска весьма были бы кстати"; вспоминает про три пушки, пожалованные ему Екатериной за последнюю Польскую войну, но доныне не полученные, и проч. и проч.
По временам, когда болезнь ослабевала и являлась некоторая надежда на выздоровление, Суворов возвращался к своим любимым мечтам о кампании будущего года, о средствах к успокоению Европы, говорил и диктовал заметки о последней кампании. Но больше всего он посвящал свое время и свои последние силы Богу, так как был великий пост, который он привык проводить со всею строгостью, предписываемою церковными уставами. Вейкарту это очень не нравилось, особенно употребление пациентом постной пищи; но протестовал он без всякого успеха. Суворов ревностно посещал божественную службу, пел на клиросе, читал апостол, бил бесчисленные земные поклоны и самого Вейкарта заставлял бывать на молитве. Возможность скорой смерти усиливала обычное благочестие Суворова, и он не только во время богослужения, но и в остальные часы дня обращался к Богу, размышляя о предметах религиозных. Одним из образчиков такого настроения может служить его записка с толкованием заповедей. "Первая и вторая заповеди - почтение Бога, Богоматери и святых; оно состоит в избежании от греха; источник его - ложь; сей товарищи - лесть, обман. 3) Изрекать имя Божие со страхом. 4) Молитва. 5) Почтение вышних. 6) Убийство не одним телом, но словом, мыслью и злонамерением. 7) Кража не из одного кармана, но особливо в картах, шашках и обменах. 8) Разуметь в чистоте жизни, юношам отнюдь и звания не выговаривать, не только что спрашивать.... коль паче греческих грехов, упоминаемых в молитвах к причащению, отнюдь не касаться, как у нас их нет и что только служит к беззаконному направлению. 9) Идет к первой и второй, хотя значит только к свидетельству. 10) Кто знатнее, идет к интригам, а вообще.... не желать и не искать ничего. Будь христианин; Бог сам даст и знает что когда дать" 7.
Сохранился также коротенький набросок сцены или разговора между Хароном, Фликтеною и Меркурием, из которого между прочим видно, что мысли и желания больного Суворова, когда согревала его надежда на выздоровление, устремлялись прежде всего к Петербургу и Государю. Между тем осуществление этой мечты все как будто не приближалось, и в кобринском доме Суворова царили уныние, тоска, скука. Не было и в помине веселых обедов, как за границей; приезжали разные лица по разным надобностям и приглашались к столу, но Суворов не показывался, или появлялся на несколько мгновений, чтобы приветствовать гостей и затем удалиться. Один из приближенных к Суворову, Фукс, даже просил генерал-прокурора вызвать его "из здешнего печального места". С большой натяжкой Вейкарт наконец разрешил тронуться в дальнейший путь, да и то на разных условиях, между прочим чтобы ехать как можно тише. В Петербурге очень обрадовались полученному об этом известию, приняв его за доказательство выздоровления Суворова, но жестоко ошибались. Отправился в столицу не Суворов, а скорее его призрак или тень: ехал он в дормезе, лежал на перине, заблаговременно сообщив по пути вперед, чтобы не было никаких торжественных встреч и проводов 8.
Хотя нет подробных медицинских данных о болезни Суворова, её начале, ходе и развитии, но по всем дошедшим сведениям можно кажется безошибочно заключить, что выздоровление его было больше, чем сомнительно. Так было до выезда из Кобрина, а во время пути в Петербург постиг его новый, тяжкий удар, которого он уже не мог вынести: внезапная немилость Государя. Марта 20, при пароле, отдано было в Петербурге высочайшее повеление: "вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус князь Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии". В тот же день последовал Суворову высочайший рескрипт. "Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов Рымникский. Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею, имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава; то и удивляясь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас понудило сие сделать". Неизвестно, последовал ли от Суворова ответ на этот грозный рескрипт и если да, то в чем состоял. Не знаем также, когда именно получил Суворов это высочайшее повеление и каково было первое, произведенное им впечатление; известно только, что немилость Государя объявили больному не сразу, и что он продолжал путь под тяжелым нравственным гнетом мало понятной опалы.

Первые дни он хотя с трудом, но выносил дорогу; потом это сделалось ему не по силам, и он принужден был остановиться в деревне, не вдалеке от Вильны. Лежа на лавке, в крестьянской избе, он стонал в голос, перемежая стоны молитвами и жалея, что не умер в Италии. Однако припадки болезни мало-помалу стихли, больного опять положили в карету и повезли дальше. При каждой остановке народ толпился у кареты, всякому хотелось во что бы то ни стало взглянуть на знаменитого героя. В Риге, где ему еще больше полегчало, он решился остановиться на отдых, тем паче, что наступал праздник св. Пасхи, который он привык особенно чтить. Здесь Суворов надел на себя через силу мундир, был в церкви и разгавливался у генерал-губернатора; но такое насилие над собой не прошло ему даром: дальнейший путь он должен был продолжать еще медленнее прежнего, и на переезд до Петербурга потребовались целые две недели. В Стрельне встретили его многие из Петербурга, окружили дормез, подносили ему фрукты и цветы, дамы поднимали детей под его благословение; тронутый Суворов благодарил дам, благословлял детей. Следовало однако торопиться, чтобы прибыть в Петербург в тот же день, и Суворов поехал дальше. Все приготовления к торжественной встрече были отменены; он въехал в столицу 20 апреля в 10 часов вечера как бы тайком, медленно проехал по улицам до пустынной Коломны, остановился в доме Хвостова, на Крюковом канале, между Екатерининским каналом и Фонтанной, и тотчас же слег в постель. Явился от Государя генерал, но не будучи до Суворова допущен, оставил записку, в которой было сказано, что генералиссимусу не приказано являться Государю.

Поворот в отношениях Государя к Суворову был до того внезапен и крут, что породил множество толкований и догадок. Одни говорят, что разочаровавшись в тесном своем сближении с Австрией и Англией, Павел I невзлюбил и тех, кто был участником этого сближения. Ростопчин в мае 1800 года говорит, что за разрушение союза с Венским двором обозначены четыре жертвы - Суворов, С. Воронцов, Англия и он, Ростопчин; что первые три уже принесены, а последний ожидает своего жребия (впал в немилость чрез 9 месяцев, за две недели до кончины Государя). Другие утверждают, что Павел I, обманутый союзниками, особенно Австрией, обрушился со своим гневом на Суворова за то, что тот не открыл ему своевременно австрийских замыслов и козней. Третьи говорят, что Суворов своим неуступчивым образом действий с Венским кабинетом был главною причиною разрыва коалиции, что он настроил своего Государя во враждебном смысле к союзнику и что именно поэтому разразилась над ним несколько позже гроза. Один из историков свидетельствует, будто некоторые офицеры Суворовского штаба предвидели с самого начала Итальянской кампании возможность опалы их начальника и собрали многочисленные документы в его защиту, но в чем состояли эти оправдательные статьи, не говорит. Некоторые приписывают внезапную немилость Государя к победоносному полководцу, между прочим, несправедливости Суворова в назначении наград и явному пристрастию его к родственникам и приближенным. Есть такие, которые главную причину опалы находят в самих указаниях Государя, т.е. в отступлениях Суворова от устава и правил. Существует также догадка, будто немилостью Государя Суворов обязан великому князю Константину Павловичу, который невзлюбил генералиссимуса со времени дела при Басиньяне. Наконец, очень многие указывают на интриги завистников и недоброжелателей Суворова, как на главную, если не единственную причину разразившейся внезапной опалы, причем допускается предположение, что к этой категории лиц принадлежал и близкий к генералиссимусу Фукс. Все это дело остается поныне не разъясненным, и один из историков Суворова высказывает мысль, что оно, по всей вероятности, и не будет разъяснено. Таким образом последняя опала Суворова представляется фактом, который заслуживает внимательного рассмотрения.

Император Павел был сам руководителем иностранной политики России, особенно при составлении коалиции против Франции. Это видно между прочим из принципа, которого держались: преследовалась идея, соответствующая рыцарскому, благородному характеру Государя и его безусловным монархическим воззрениям, а насущные интересы, реальная почва пренебрегались. Если и были тут чьи либо советы или влияние, то во всяком случае они Павлом I не признавались. Не даром же, после смерти Безбородки, Государь, видя общую скорбь, сказал с досадой: "у меня все - Безбородки", а в феврале 1800 года отдал повеление: "сказать графу Панину (вице-канцлеру), чтобы меньше говорил с министрами и что он ни что иное, как инструмент" 10. При таком отрицании всякого другого значения в политике, кроме своего личного, Император Павел мог винить лишь себя в последствиях. Неудовольствие непроизвольное, нервическое конечно могло быть, но тогда, при известной скорости Государя на всякого рода решения, должны были бы пострадать разом все участники дела; между тем самый главный из них, Ростопчин, долгое еще время оставался в милости и у дел.

Трудно поверить также и тому, чтобы в опале Суворова. играло видную роль неудовольствие на него Государя за позднее раскрытие своекорыстных замыслов Венского двора; Суворов сообщил в Петербург о характере венской политики в Италии тотчас, как только виды этой политики ясно обнаружились. Да и мог ли Государь требовать от своего полководца, находившегося во главе армии, того, что лежало на прямой обязанности русской дипломатической миссии в Вене? В такой же мере, если еще не больше, неверно предположение и о неудовольствии Государя на Суворова, как на главного виновника разрушения коалиции. Из хода недоразумений и неудовольствий между Суворовым и Венским двором можно было кажется убедиться, что не самолюбие, не чрезмерная требовательность или неуживчивость Суворова произвели разрыв, а совершенное различие в основных целях союзников, как только оно выяснилось. Припомним также, что раньше первых жалоб Суворова на Венский двор и на гофкригсрат, император Павел уже предвидел возможность своекорыстного направления венской политики, что и выразил в данном Ростопчину в половине мая повелении.

Минуя бездоказательное свидетельство, будто штаб Суворова ожидал заранее немилости Государя к главнокомандующему и собирал оправдательные документы, нельзя не остановиться на обвинении Суворова в несправедливостях и пристрастии к родственникам и приближенным. Но для того, чтобы оценить, в какой мере основательно это обвинение, нужно прежде знать, кем он был окружен в последнюю войну.

В должности состоявших при его особе, также адъютантов, волонтеров и проч., находилось при Суворове много лиц, которые то прибывали, то убывали. Все время или большую его часть находим при Суворове генерал-майора князя Андрея Горчакова, полковника Лаврова, майоров Румянцева и барона Розена, Фукса (под конец действ. статский советник), штабс-капитана Ставракова; потом видим полковника Кушникова, поручика Кригера и некоторых других. Из всех этих лиц, родственником Суворову приходился только князь Горчаков; Розен был сын его приятеля; Румянцев - деревенский сосед из мелкопоместных; Ставраков - один из офицеров, поселившихся в кобринском имении, который добровольно отступился от своего надела, когда увидел, что мысли Суворова на этот счет обстоятельствами изменились. В этом тесном кружке приближенных Суворова не было ни одного крупного, выдающегося в каком-нибудь отношении лица, но он был вообще порядочнее и приличнее, чем штабы Суворова в прежние войны. Общим уважением пользовался Кушников; правитель канцелярии Лавров был хороший делец; Ставракова, Румянцева, Кригера не видать ни в чем; о Фуксе будет сказано ниже.
Что некоторые из приближенных злоупотребляли доверием Суворова, в этом нет сомнения. В письме его племянника к Хвостову значится: "скажите Тизенгаузену, что его сын рекомендован, хотя ничего почти не делал; также и гр. Шувалов;.. скажите гр. П. Уварову, что я его брата хотел втереть в осаду Серавалле, чтобы доставить рекомендацию, да он на ту пору занемог немного". По поводу одной подобной же просьбы говорится: "ежели можно, не упущу обоброчить, но Римский император сам скупится да и не хочет допустить воспользоваться нам Сардинским королем; король отложил свой приезд, а тут бы кожуринку можно было содрать". Эти немногие примеры достаточны для убеждения, что в штабе главнокомандующего наградные дела велись не совсем чисто и что тут действовали пружины, Суворову не заметные.

Кроме того и он сам грешил иногда против справедливости; но факты подобного рода существовали всюду и были явлением общим: при Суворове делалось тоже самое, что и при других. Было бы ошибкой давать им именно при Суворове широкие размеры и специальное значение. Предметом ходатайств Суворова бывали постоянно лица, служившие в войсках; про штабных и близких он конечно не забывал, но они не занимали весь первый план, не оттирали остальных. Пристрастие его было заметно преимущественно в назначении иностранных орденов; но Государь, как видно, считал это естественным или уважительным, ибо утверждал представления без всяких перемен; он не затруднился бы поступать иначе, если бы находил тут несправедливость или злоупотребление. Кроме того, не все случаи несправедливостей могут быть отнесены именно к Суворову. Например говорят, что он назначил орден Марии Терезии старшему своему племяннику, князю Алексею Горчакову, хотя тот в итальянской армии совсем не служил, а находился в войсках Римского-Корсакова. Орден действительно был назначен старшему Горчакову, который нашел неудобным принять эту награду и от нее отказался, так как она давалась за Итальянскую кампанию. Но орден назначил сам император Франц, вероятно желая показать свое внимание Суворову и, несмотря на отказ Горчакова, настоял на своем пожаловании, что видно из его рескрипта от 2 января (22 декабря). До получения этого рескрипта, Суворов возложил было орден на другого, но император Павел не соизволил и тоже повелел дать эту награду никому другому, как князю Алексею Горчакову 12. Изъявляя свое благоволение Суворову прямо и косвенно, Павел I собственной инициативой жаловал его родных и близких, не скрывая, что это делается ради заслуг генералиссимуса. Так, того же Алексея Горчакова (генерала, действительно достойного), он наградил орденом св. Александра Невского, "уважая службу и особу дяди".

Вообще тщательное изучение этого предмета приводит к заключению, что раздача отличий и наград не могла быть причиною неудовольствия Государя на Суворова ни коим образом. Злоупотребления же близких к генералиссимусу лиц, в виде поползновения "обоброчить" кого-либо, или "содрать кожуринку", или "втереть" в число отличившихся лицо, не сделавшее ровно ничего, - остались скрытыми и никому не известными, по крайней мере не проскакивает нигде ни малейшего намека в противоположном смысле.
Тоже самое можно сказать и о хозяйственных злоупотреблениях, ежели они существовали. Хотя вся провиантская часть ведалась Австрийцами, все-таки возможность хищений и воровства не была совершенно закрыта, однако ничего подобного злоупотреблениям в последнюю Польскую войну теперь не обнаружилось, так что с этой стороны Суворов в глазах Государя был совсем чист.
Предыдущая                                                                                         Дальше
Конструктор сайтов - uCoz