СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Приветствую Вас, Гость · RSS 27.04.2024, 00:27
СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В Петербурге и Финляндии, 1791 — 1792.

Много было у него поклонников, льстецов, искателей и ласкателей или, по выражению Суворова, сателлитов, но друзей он по себе не оставил. Искренно оплакивала его одна Екатерина, да разве еще те, чьи интересы были связаны с его интересами. Он оставил по себе громадное состояние из 76,000 душ крестьян, кроме другой недвижимости; бриллиантов насчитывалось на 1 1/2 миллиона рублей. Было немало и долгов; едучи последний раз из армии в Петербург, он накупил на 200,000 рублей, в долг, разных вещей для подарков знакомым дамам, да в какие-нибудь 5 месяцев прожил там до 850,000 р. В гражданском управлении вверенных ему губерний царил полный хаос, где не только поверки, но и простого счета трудно было добиться. В занятой войсками Молдавии опустошение превосходило всякую меру и беспорядок был ужасный; вся страна кляла свою участь и её виновника. Армия была обставлена в материальном отношении удовлетворительно, но сиятельные и превосходительные подрядчики страшно наживались. Названия полков и вооружение их были совсем не те, какие назначены штатами и постановлениями; армия была набита иностранцами и разными проходимцами, получившими штаб-офицерские чины по дамской протекции; понятие о заслуге почти перестало существовать. Солдаты были распущены до степени своеволия; офицеры утратили в глазах нижних чинов всякое значение, ибо Потемкин обыкновенно оправдывал во всем подчиненных и винил начальников. Тактическое образование войска упало. Тяжелая предстояла задача преемнику Потемкина 20.

Чтобы привести мирные переговоры как можно скорее к исходу, Государыня послала в Яссы графа Безбородко. Турки однако успели уже поднять голову и стали отступаться от прежних условий; но энергические и искусные действия Безбородко образумили их. В последних числах декабря 1791 г. мир был подписан. Очаков со своею территориею перешел во владение России; пограничною рекою сделался Днестр; все прочие завоевания Русских в Азии и Европе были возвращены Турции. Вмешательство соперничествовавших держав, в связи с предводительскою бездарностью Потемкина и австрийских главнокомандующих, далеко отодвинули действительные мирные условия от мечтательных химер греческого проекта. Для четырех кампаний и огромных понесенных жертв, приобретено было немного, так как Кубань и Крым перешли во владение России еще раньше. Но в такой же несоразмерности оказались и турецкие первоначальные цели войны с её результатами. Порта надеялась отвоевать завоеванное у ней прежде, а между тем поплатилась вновь целою провинциею. Поступательное движение России не было остановлено, и она сделала новый шаг по направлению своего исторического призвания.

С горячечным чувством следил за этими событиями Суворов. В нем кипела буря, и чтобы ее утишить, ему приходилось прибегать к самообольщению, к отыскиванию тени на светлых местах, — ко всему тому, что обыкновенно диктует глубоко оскорбленное самолюбие. При получении известий о штурме Анапы Гудовичем и о мачинской победе Репнина, он просит у Хвостова уведомления «о 1 классе (Георгия) Репнину» и спрашивает: «вкупе с успехами Гудовича не навлекает ли мне то упадок?» Хвостов, одержимый страстью к стихотворству в размере, обратно пропорциональном дарованию, тем временем успел написать оду в честь Репнина и старается узнать, как на это смотрит ревнивый к славе других дядя. Суворов, еще не утративший самообладания, отвечает: «вправду не пошлете ли оду князю Н. В. Репнину, тем пииты утверждают в патриотстве; как думаете». Но потом досада берет мало-помалу свое, и тайные мысли начинают высказываться. По обыкновению пошли слухи про дутые цифры донесения; говорили, что Турок было не 100,000, а всего 15,000 (на самом деле было около 70,000), что визиря в сражении не было (что и действительно), что потеря Русских гораздо значительнее показанной в реляции. Суворов схватывает молву на лету и спрашивает у Хвостова разъяснения этих и других слухов: «такие и подобные интересуют; князю Репнину, как патриоту, желаю блага». В следующем письме являются опасения; Суворов боится, что если еще раз удастся побить визиря, то Потемкин генералиссимус, а чем далее он пойдет, тем хуже, Находясь в Петербурге, он, Потемкин, стоял на колеблющейся почве, а теперь Репнин дал ему новые силы, «так что лучше бы вовсе не было Мачина». Затем проглядывает желание — уменьшить заслугу Репнина: «при Мачине действовали рымникские и измаильские войска, но кавалерия была сбита за то, что стояла на воздухе... Софизм списочного старшинства; быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?» Напоследок Суворов пишет эпиграмму, называя ее переводом с английского 21:

"Оставших теней всех предтекших пораженьев
"Пятнадцать тысяч вихрь под Мачин накопил:
"Герой ударил в них, в фагот свой возопил:
"Здесь сам визирь и с ниш сто тысяч привиденьев».

Впрочем в это время, т.е. при жизни Потемкина, Суворов еще не обнаруживал к Репнину жгучей неприязни, и в происшедшем между Потемкиным и Репниным столкновении по поводу заключенных с Турцией предварительных мирных условий, держал сторону Репнина. В неприязни Суворова к Потемкину заключался для Репнина противувес, так как для первой существовало больше действительных причин; когда же Потемкин умер, ревнивое чувство Суворова перешло значительною долею на Репнина, а по отношению к покойному утратило свою едкость. На первых порах Суворов отдал Потемкину даже справедливость, по крайней мере относительно ума, сказав (что повторял и впоследствии): «великий человек и человек великий: велик умом, велик и ростом; не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором канцлер Бакон сказал, что чердак обыкновенно худо меблируют». Позже всякое горькое чувство к Потемкину в Суворове пропало, и он старался вспоминать «одни его благодеяния». За то явились другие недруги: жизнь и натура взяли свое 22.
Вскоре после мира с Турцией, открылась война с Польшей. Было уже упомянуто раньше, что падение Польши назревало давно, что оно было намечено ходом истории как её собственной, так и соседних государств, и во второй половине XVII века исход зависел уже только от группировки внешних обстоятельств. Польша сделалась ареной борьбы иностранных государств за преобладание, и правящий класс сам разделился на соответствующие партии. В конце 1788 г. Пруссия, весьма неприязненная России, сделала в Варшаве искусный дипломатический ход и достигла полного успеха. Прусская партия усилилась, подняла голову; началась задирательная относительно России политика, оскорбления русского имени и чувства; созидались новые для России затруднения в её тогдашнем и без того затруднительном положении. Издавна русские войска ходили по Польше во всех направлениях, учреждали магазины, оставались в ней. С началом второй Турецкой войны, по предварительном сношении Русского правительства с Польским, они прошли ближайшим путем чрез южные польские земли в турецкие пределы. В Польше стали говорить, кричать и писать, в смысле протеста, что она независимая, самостоятельная держава. С наружным равнодушием Екатерина велела очистить войскам Польшу и вывезти оттуда магазины. Но этим дело не кончилось; подозрительность Поляков, при наущениях Пруссии и неразумной ревности господствовавшей партии, дошла до апогея: снова поднялись гонения на диссидентов, притеснения их, наказания, даже казни. Екатерина терпела и это, выжидая лучшего времени.

Поляки как будто не видели, что Польша была самостоятельна и независима только благодаря соперничеству своих соседей, и что она не могла выдержать напора любого из них, если другие ему не помешают. Польша не хотела понять, что обращаться таким образом ей, слабому государству, с Россией, государством сильным, значило наносить оскорбление, которое не прощается. Однако это было очевидно всякому; даже отдаленный от европейского востока Французский двор предостерегал Польское правительство и советовал ему быть осторожнее с соседями, особенно с Россией. Но ослепление господствовавшей партии было слишком велико. Она действовала конечно не без исторической основы, припоминая грабительство русских войск в конфедератскую войну, дерзкие поступки некоторых русских начальников, бесцеремонное пребывание в Польше русских войск, заносчивость русских посланников в роде князя Репнина, наконец раздел части польских земель, который русофобы всецело приписывали России. Но все это вместе с тем доказывало наглядно, что такое есть независимость и самостоятельность Польши, которыми так кичились.

Нашлись однако люди, которые смутно сознавали одну сторону этой истины и пришли к заключению, что для возрождения Польши требуется, прежде всего, изменение многих основных положений её государственного устава. Проектировали новую конституцию, куда не вошли анархические принципы в роде единогласия решений, права конфедераций, избирательного престолонаследия. Но было уже поздно; требовалось не одно внешнее улучшение уставов, а также внутреннее перевоспитание людей, из понятий которых уставы вырастают. И точно, новая конституция 3 мая 1791 года оказалась созданием искусственным, так как для её проведения потребовался ряд самых неразборчивых мер, и недовольные составили спустя некоторое время конфедерацию. Кроме того она явилась средством запоздалым, потому что еще в 1773 году, иностранные посланники нотою к сейму выразили волю своих правительств, чтобы характер польской конституции оставался неизменным, сохраняя избирательное престолонаследие, liberum veto и проч. Правда, Пруссия интриговала теперь против России, и прежнее единодушие соседних правительств уже не существовало, но это благоприятное для Польши обстоятельство скоро исчезло. Развивающаяся французская революция представлялась настолько страшною монархическим правительствам, что в состоянии была соединить разъединенных. угрожая принципу первостепенной важности, пред которым другие интересы казались мелкими. Между Пруссией и Австрией состоялся в начале 1792 года тесный союз, направленный преимущественно против Франции, а летом в том же году, с каждою из этих держав в отдельности Россия заключила оборонительный договор, которым между прочим обоюдно гарантировалась целость владений, особенно приобретений по первому разделу Польши.
Тем временем, в начале 1792 года, состоялся Ясский мир с Турцией; Россия сделалась свободной для сведения счетов с Польшей. Поляки стали думать о мерах к обороне; в апреле решено расширить королевскую власть, сделать заграничный заем и проч. Но было уже поздно, и через месяц Россия начала военные действия. Обратились к Австрии и Пруссии; обе они отказали в помощи и советовали восстановить прежнюю конституцию. Тогда только Поляки убедились, что должны рассчитывать единственно на самих себя и что Пруссия заигрывала с Польшей, как кошка с мышью.
После усилий многих лет, Польше удалось сформировать к этому времени регулярную армию, силою в 50 — 60000 человек. Русская Императрица, чтобы покончить дело как можно скорее, решилась двинуть 100000-ные силы. Большая часть этих войск, приблизительно две трети, должна была под начальством генерала Каховского наступать с юга, остальные под командой генерала Кречетникова действовать с севера и востока. Противники господствовавшей в Польше партии примкнули к России и в м. Тарговицах образовали конфедерацию.

Силы были слишком неравны, а Поляки вдобавок еще растянули свою оборонительную линию. Она была вскоре прорвана и Каховским, и Кречетниковым. Поляки дрались храбро; местами успех доставался Русским дорого, но результат все-таки не подлежал сомнению. Русские с двух сторон подошли к Варшаве на несколько миль. Король, согласно с большинством своих советников, отказался от дальнейшей борьбы и со всею армиею присоединился к тарговицкой конфедерации. Военные действия прекратились; господствующая партия сменилась другою.

Суворов во все это время был истинно-несчастным человеком. Одна война окончилась без него; другая подготовлялась, велась и завершилась — также без него, а между тем оба театра войны он знал близко и заслужил на них блестящее боевое имя. Оставалось успокоиться на мысли, что сам он желал назначения в Финляндию; но для людей Суворовского склада это обстоятельство приносило не утешение, а удваивало муку. Суворов рвался как лев из клетки, подозревая всех в зложелательстве, в интригах, в подвохах. «Постыдно мне там не быть», пояснял он Хвостову, а Турчанинову писал, что не может «сидеть у платья». Стараясь выследить интригу, которая удерживала его в Финляндии, он пишет Хвостову: «Валериан (Зубов, младший брат фаворита) за столом наклонил: Суворов один, в Финляндии необходим; закулисный там лучше короля». Когда назначение генералов в Польшу еще не состоялось, он надеялся, что вспомнят его, по опасался соперничества Репнина, недавнего победителя при Мачине, который был к тому же старше. Опасения Суворова имели основание, потому что Репнин был человек родовитый, способный, с заслугами и связями. Как военный, он конечно не мог идти в сравнение с Суворовым, отличался медленностью, нерешительностью и методическою осмотрительностью; при Мачине однако поборол в себе эти качества и действовал быстро, с энергией. Оттого ли это произошло, что он торопился сделать что-нибудь крупное, до возвращения к армии Потемкина, или по другой причине, но только мачинская победа выдвинула его и возвысила его военную репутацию. Однако не попали в Польшу ни Репнин, ни Суворов 28.
С самого начала приготовлений в польскому походу, Хвостов сообщает Суворову разные слухи и предположения. «О Польше ничего нет; если что будет, то ни Репнин, ни И. Салтыков; ближе всех вы». В другом письме: «кн. Репнин нуль; к Польше — Кречетников и Каховский; разве нужда потребует, то вы или кто другой, но не Репнин».
Против этих слов Суворов кладет заметку; «кто же меня двуличит?» Затем Хвостов сообщает цепь известий, слухов и сплетен по мере развития дела: недовольны тем-то за то-то. «порасчесали» такого-то, Репнин уехал, «чтобы не быть пустым»; гр. П. Салтыков «на даче скрылся»; Гудович назначен туда-то, Герман приехал за тем-то; Кречетниковым недовольны, зачем первый ввязался в стычку; Каховскому очень не хорошо, «и близко схватиться за иного»; курьер его «принят весьма не благоугодно; сказано: — ты запылился, сходи в баню, — ничего больше». Летал Хвостов и в Царское Село разузнавать и разведывать; описывает, кого видел, где, кто и что сказал. Наткнулся на Турчанинова, тот спрашивает: «ты что, сударик мой?» — Я о Каховском. — «Ничего не знаю; граф будь спокоен». Здесь опять положена заметка Суворова: «Эльмпт». Так он, руководясь оскорбленным самолюбием, умел выискивать себе соперников 21.
Переписка велась деятельно; Суворов этого требовал, а Хвостов беспрекословно исполнял. Он сообщал все, что слышал, и тем только распалял недовольство Суворова. Однажды он написал, что князь Репнин его, Суворова, хвалил. Суворов по этому случаю отвечает: «в трудах и сокращающейся жизни оставь меня в покое, о фагот, воспитанный при дворе и министре и оттого приобретенными качествами препобеждающий грубого солдата. Не довольно ли ты уже меня унизил, и не от тебя ли, моего кровавого банкета десерт Каховскому? Ты меня якобы хвалишь; твой лай нестолько мне вреден; под сею благовидностью плевелы скрыты и под розами терны». A между тем эта, столь желаемая экспедиция в Польшу, по словам того же Суворова, но в другом письме, гроша не стоила; «мудренее мне было привести Ногайцев к присяге, нежели занятие областей польских >. И был он совершенно искренен в обоих письмах, только смотрел на один и тот же предмет при различном освещении 5.
Существовали резоны, но которым Суворова не приходилось посылать из Финляндии на польскую войну. Во-первых. разделаться с Поляками считалось делом немудреным. что и сбылось. Во вторых, в марте 1792 года король Шведский Густав, смертельно раненый на маскараде одним шведским офицером, умер, а регент, герцог Зюдерманландский, был соседом ненадежным, особенно вследствие доброго его расположения к Франции. В Финляндии требовалось усиленно продолжать оборонительные работы и держать наготове искусного и опытного генерала. Хвостов так и писал Суворову: «по могущим случиться в Швеции переменам, надеются на вас, как на стену». Но Суворов не давал этому резону большой цены; тут, на севере, только предполагалась возможность войны, а на западе она уже была решена; наконец, в случае надобности, его могли сюда из Польши во всякое время вызвать. Но крайней мере, несмотря на шведские обстоятельства, он настойчиво, косвенными путями, напрашивался в Польшу. «Пора меня употребить, — писал он Хвостову: — я не спрашиваю ни выгод, ни малейших награждениев, — полно с меня, — но отправления службы... Сомнений я не заслужил... Разве мне оставить службу, чтобы избежать разных постыдностей и отойти с честью без всяких буйных требований». Однако назначения в Польшу не последовало, и «буйные требования» дошли до того, что Суворов обратился чрез Турчанинова к самой Императрице. Государыня поручила Турчанинову отвечать, что польские дела не стоят Суворова, что «употребление его требует важнейших предметов», и вероятно для полнейшего успокоения просителя, написала записку, которую и велела к нему отослать. Записка была короткая: «Польские дела не требуют графа Суворова: Поляки уже просят перемирия, дабы уложить, как впредь быть. Екатерина» 23.
Суворов угомонился однако не сразу; он собирался в это самое время подать в отставку или проситься в иностранную службу, и спрашивал у Хвостова, как именно поступить для получения желаемого. Хвостов убеждает его бросить эти мысли: «к крайности не приступайте; зачем напитывать абшидом ваших злодеев?... Турчанинов говорит, что на иностранную службу не пойдут никак, а абшид не почли бы угрозой». Надо было волей-неволей последовать благоразумному совету и успокоиться хоть на том, что военные действия в Польше закончились 21.
Таким образом два предлога быть недовольным своим положением, турецкая и польская войны, миновали, но оставался еще третий, почти неосязаемый, но самый заманчивый, — возможность участия в войне с Францией.

Французская революция росла быстро, и революционные идеи проникали больше и больше в европейские общества. Это заботило сильно правительства, и слухи о вооруженном противодействии Французам стали носиться гораздо раньше, чем возможность самого противодействия назрела. Хотя Австрия и Пруссия заключили между собою союз, но от этого первого шага до действительной войны было еще далеко. Ускорила войну сама Франция, которая в апреле 1792 года сделала вызов Австрии. К австро-прусскому союзу присоединились почти все владетельные государи Германской империи, также короли Сардинский и Неаполитанский, и в средине года союзные войска стали сосредоточиваться на границах Франции.

Союзники нисколько не сомневались в полном и легком успехе и готовились на военную прогулку в Париж, особенно гордые своею недавнею славою Пруссаки. Так думали военные люди того времени, вместе с ними и Суворов, который прямо говорил, что Французов нельзя равнять с Пруссаками. Такое всеобщее мнение основывалось на дурной репутации, приобретенной Французами в Семилетнюю войну, тогда как Пруссаки заслужили напротив всеобщее удивление и уважение. Суворов пред Пруссаками не преклонялся и если отдавал им предпочтение перед Французами, то вовсе не из-за достоинств первых, а из-за недостатков последних. Перед началом революционных войн ни Суворов, ни вообще военные люди не могли еще знать, что прежняя параллель между Французами и Пруссаками не удержится, и что на полях сражений, вместе с беспорядочными толпами Французов, суждено появиться новой боевой системе.
Кроме самомнения и кичливости относительно Французов, союзники имели и другие слабые стороны: несогласие в самом образе действий; мертво-рутинное (за редкими исключениями) предводительство, застывшее на Фридриховских формах без усвоения Фридрихова духа; извращенное понятие о тогдашней Франции и Французах, заимствованное на веру от эмигрантов. Оттого успехи союзных войск были не продолжительны, и после дела при Вальми, главная армия, начальствуемая фельдмаршалом герцогом Брауншвейгским, проникшая было довольно далеко внутрь Франции, начала отступательное движение. В начале октября войска перешли обратно границу, изможденные голодом, болезнями, изнуренные трудами, униженные нравственно. Не лучшим успехом отличались действия союзников и на других театрах войны.
В России, как и в других государствах, молва о предполагаемой войне с Французской республикой носилась еще перед польской войной и становилась все настойчивее. В июне Хвостов пишет Суворову, что по слухам против Французов назначается князь Репнин с 40000, советует не дремать и кончать все работы к осени. Сообщая в следующих письмах о разных разностях и новостях, Хвостов уведомляет, что слышал, будто война с Францией решена, и за Репниным послан курьер. «Вздор», уверял его Турчанинов: «ради Бога, не пишите к графу, попусту вы его беспокоите». «Лучше понапрасну обеспокоить, нежели прозевать», отвечал ему одержимый усердием Хвостов: «граф спокоен, но не употреблен». Турчанинов заключил беседу словами: «его отсюда не возьмут». Суворов кладет против этого места отметку: «в гарнизоне кассирован». Легко понять, как его взбудоражила неразборчивая болтовня Хвостова, сколько она ему крови перепортила и скольких бессонных ночей стоила. Он долго крепился, наконец не выдержал. написал графу Безбородко письмо: «вы министр; настоит дело с Францией; число войск — влажный (пустой) предлог; победительным оружием ни сражался с 500, с 5000 против десятичисленных». Неизвестно, был ли ответ; если и был, то уклончивый. Затем, после многих тревожных известий в продолжение лета, Хвостов пишет осенью Курису, одному из приближенных Суворова: «Пруссаки много напроказили отступлением, и неминуемо до русских стариков дойдет дело, если совсем не изгадят, помиряся... Надо графу действовать: усердие к Императрице, охота к службе, климат вредный здоровью». В этом месте заметка Суворова: «верхнее хорошо, всегда и везде видно, а сие есть прихвостие». На этот раз совет Хвостова остался без исполнения, ибо вереница предшествовавших ложных слухов и пустых тревог сделала Суворова менее восприимчивым, да и время года было позднее для военных предприятий 21.

Но прежде, чем этот результат был достигнут, много вынес Суворов душевной муки. Недовольство его настоящим не держалось на одном уровне, а увеличивалось, уменьшалось, видоизменялось, смотря по напору обстоятельств и по внушению темперамента, «Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича», пишет он Хвостову: «мне лучше 2-3,000 человек в поле, чем 20-30,000 в гарнизоне». Турчанинов указывает ему на ту выгодную сторону, что жизнь его по крайней мере покойна; Суворов возражает: «я не могу оставить 50-летнюю навычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов;... я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух... Пред сим в реляциях видел я себя; ныне же их слушать стыдно, кроме патриотства... О мне нигде ни слова, как о погребенном. Пятьдесят лет практики обратили меня в класс захребетников; стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службою и возрастом, но не предками и не камердинерством у равных. Я жгу известь и обжигаю кирпичи, чем ярыги со стоглавою скотиной (публикой) меня в Петербурге освистывают... Царь жалует, псарь не жалует... Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство, Польша — бег шпицрутенный, прежней Турецкой — ссылка с гонорами, Крым и Кубань — проскрипция... Сего 23 октября (1792 г.) я 50 лет в службе; тогда не лучше ли кончить мне непорочный карьер? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение... Чужая служба, абшид, смерть — все равно, только не захребетник» 10.


«Стремись, душа моя, в восторге к небесам,
Иль препобеждай от козней стыд и срам».

Непризнанный и неоцененный по достоинству измаильский подвиг продолжает быть больным местом Суворова. В марте 1792 года к нему последовал рескрипт Государыни, где между прочим сказано, что болезнь Потемкина помешала исполнить высочайшее повеление о награждении измаильских героев, а потому Суворову повелевается сделать дополнительное представление. В апреле того же года он получил одобрительные листы для отличившихся при штурме. Это конечно не могло залечить его душевную рану; он все ждал себе хоть генерал-адъютантства, которое даже Потемкин находил возможным ему дать. Суворов желал получить это звание для того, чтобы иметь свободный вход к Государыне; но Екатерина смотрела на предмет другими глазами, и от генерал-адъютанта требовала качеств, которых Суворов не имел. Когда в конце 1791 года Суворов, приезжавший на время в Петербург, откланивался Екатерине вместе с князем Прозоровским, то она была очень довольна их отъездом и сказала одному из статс-секретарей: «они там у себя больше на месте». Суворов этого вероятно не знал и весьма естественно, что ошибался в своей годности к генерал-адъютантской службе, но был совершенно прав с другой стороны, считая измаильский штурм оцененным не по достоинству. Он пишет, что если бы выпустил Турок из крепости на капитуляцию, то показалось бы мало, а рискуя на штурм, ставил на карту и жизнь свою, и репутацию. Он признает за собою еще ту заслугу, что диспозиция измаильского штурма послужила Гудовичу моделью для удачного штурма Анапы (что действительно справедливо). Но толкуя об Измаиле и Гудовиче, он не может не задеть Мачин и Репнина и говорит, что как жабе далеко до быка, так Мачину до Рымника 24.
Однако этот «измаильский стыд», как Суворов называет свое тяжелое чувство, и другие душевные тревоги действовали не непрерывно и освобождали его по временам от своего гнета на столько, что он находил свое положение в Финляндии не только сносным, но даже хорошим. В такие моменты он заботится, чтобы временную командировку превратить в оседлость, в командование Финляндской дивизией: «я от нее могу откомандирован быть всюду, но в ней мне будет пристань». Кроме «пристани», откапывались на этот случай и другие выгодные стороны, например практика в инженерном деле; говорилось, что он предпочитает быть первым в последней деревне, чем вторым в городе. А так как подобные переходы от пессимизма к оптимизму были резки и неожиданны, и сам Суворов это чувствовал, то чтобы не дать Хвостову изумляться и делать большие глаза, он сердито поясняет; «не развешивайте уши, я гарнизонный на досуге, но жертвую и во сне марсову полю» 10.

Пребывая в Финляндии в качестве полуопального, Суворов разумеется не церемонится в своих отзывах на счет лиц, ему неприязненных, или казавшихся ему такими, а иногда и о приязненных, но почему-либо ему не угодивших. Один «добр в софизме и сцептик, — мало догмы»; другой «достоин од, а паче эпиграммы»; третий «продаст дешево первому купцу»; Турчанинов «от Пилата к Ироду, от Ирода к Пилату, сам руки умыл, подлинно ему недосуг»; Безбородко «изобилует в двуличии», и т. д. Отзывы эти конечно часто изменяются, смотря по освещению и по направлению обстоятельств, и худые внезапно делаются хорошими. В один из таких моментов, Суворов хвалит своего недруга, графа Н. Салтыкова, говоря, что готов подкреплять его своею кровью. Наиболее постоянен Суворов в своих суждениях о Репнине; неприязнь его к этому человеку доходит до ненависти. Он приказывает беречься Репнина больше всех других и быть на бессменном карауле, потому что ему ни почем «по ипокритской снеси заключать трактаты и разрывать трактаты, травить одного другим; хваля, порицать; он лжив, низок, внутренно горд и мстителен». Если бы верить всему, что пишет Суворов о Репнине, то пришлось бы признать последнего за исчадие своего века. Но Суворов сам же и разубеждает в противном. В одном месте он поясняет Хвостову, что нападает на Репнина потому, что «привык обращать оборону в атаку»; в другом признается, что пуще всего досаждает ему в Репнине гордость; в третьем, после жестоких против Репнина выходок, читаем: «Репнин, слышу, болен; жалею, что о нем выше строго судил. Персонально я ему усерден. Не ему ли губернии (Потемкина)? По сему званию им были бы довольны, и он их поправить может». Забывались таким образом и «гугнивый фагот», и «чорту свечка», и обещание дать «солдатского туза», а просвечивало чувство если не раскаяния, то сожаления о своей излишней раздражительности. Князь Репнин был одним из выдающихся людей Екатерининского времени, обладал замечательными административными и дипломатическими дарованиями, образованием, умственным развитием и многими хорошими личными качествами. Он не удовлетворялся нравственной и умственной средой русского общества той эпохи, пытался раздвинуть свой кругозор, ездил за границу, был некоторое время масоном и последователем Сен-Мартена, автора мистической книги «Des erreurs et de lа verite», за что Екатерина его, Репнина, недолюбливала. Он занимал видное место и в придворной сфере, имевшей тогда большое развитие и значение, и был в ней как дома, В военном отношении он тоже выходил из ряда дюжинных генералов, что и доказал при разных случаях, особенно под Мачином, хотя крупными военными качествами не отличался. Но при своих многочисленных и неоспоримых достоинствах, он не был чужд и больших недостатков, к которым следует отнести властительно-деспотические замашки, вспыльчивость до степени ярости, гордость, надменность. В обращении его просвечивала спесь родовитого человека, трактование других свысока. Барская закваска проглядывала и в складе понятий Репнина он например недоумевал, из-за чего так заботятся о польских диссидентах, когда между ними нет дворян. В военном отношении, он тоже был генералом без всякой солдатской подкладки, и отличался поклонением омертвелым формам Фридриховой тактики.

Предыдущая                                                               Дальше
Конструктор сайтов - uCoz