СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ Глава тридцать седьмая Болезнь Суворова, вторичная его опала и кончина
Приветствую Вас, Гость · RSS 25.11.2017, 14:20
СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ

Глава тридцать седьмая
Болезнь Суворова, вторичная его опала и кончина; 1800.

Нельзя того же сказать относительно исполнения Суворовым устава и правил, касающихся механизма службы вообще и порядка управления армией в частности. Мы знаем, что Государь напутствовал Суворова в Италию словами: "веди войну по своему, как умеешь", но это неопределенное выражение могло быть толкуемо и понимаемо на разные лады. До нас дошли разноречивые свидетельства о характере и размере отступлений, допущенных Суворовым в русских войсках за границей. Одни говорят, будто он не сохранил "ни одного из введенных императором Павлом регламентов", но в этом известии есть очевидное преувеличение, опровергаемое фактами. По словам других, совершенно не употреблялись штиблеты, унтер-офицерские 4-аршинные алебарды изрублены на дрова в Альпах и отчасти в Италии, офицерские эспонтоны брошены, применялся временами рассыпной строй. Великий князь Константин впоследствии докладывал Государю дважды, что обмундирование и снаряжение войск оказались в походе неудобными; Государь как будто подался на доводы и приказал сыну представить образцы более удобной экипировки; но когда увидел, что предлагаемое великим князем напоминает несколько Потемкинское снаряжение, то страшно рассердился. Таким образом легко быть может, что Императору Павлу не нравились допущенные Суворовым отступления от уставов; но так как они вызывались необходимостью и касались только практического применения, в виде временной меры, не посягая на букву самого регламента, то в виду данного Суворову полномочия, Павел I едва ли мог считать но этому поводу генералиссимуса ослушником и быть им недовольным за самовольство 14.
За то Суворов провинился несомненно в организации высшего управления армией, восстановив уничтоженную Государем должность дежурного генерала. Это сделано было не почему иному, как по старой, издавна усвоенной привычке; к новым порядкам привыкнуть еще не успели и исполнением их затруднялись. Должность дежурного генерала исправляли при Суворове разные лица; сначала Ферстер, в продолжение приблизительно 3 месяцев, а может быть и больше; потом не видно кто именно, может статься никто; затем, на возвратном пути в Россию, старший из Горчаковых, а после него Милорадович. Узнал об этом Государь не по доносу, а случайно, прочитав в рапорте генерал-лейтенанта Баура о получении какого-то приказания от Суворова чрез дежурного генерала Милорадовича, и с этого момента прежнее свое благоволение к генералиссимусу сменил полною к нему немилостию.
Многие впрочем не считают этого случая причиною немилости и ищут ее в интригах завистников и недоброжелателей Суворова. У него всегда бывали враги, не было недостатка в них и теперь, когда он так высоко поднялся; они только притихли. Весьма возможное дело, что зависть и недоброжелательство, улучив время, пустились в происки; только эта подземная работа оставила по себе очень немногие признаки. Одно из близких к Суворову лиц рассказывает, что к числу самых отъявленных врагов или завистников генералиссимуса принадлежал граф Пален (в 1800 году петербургский генерал-губернатор), который зная близко характер Императора и пользуясь его доверием, неоднократно пытался косвенными внушениями поколебать его благосклонность к Суворову. Когда милость Государя к генералиссимусу дошла до апогея, и в Петербурге готовилась торжественная встреча победоносному вождю с оказанием ему царских военных почестей, Пален спросил у Императора, не прикажет ли он также, чтобы при встрече с Суворовым на улицах, все выходили из экипажей для его приветствования, как это делается для особы Императора. "Как же, сударь", отвечал Государь: "я сам, как встречу князя, выйду из кареты". На этот раз маневр, рассчитанный на возбуждение в Государе ревнивой подозрительности, не удался, но дальнейшие попытки не прекратились. Внушалось мимоходом, к слову, стороною и другими подобными путями, что Суворов не питает к Государю должной преданности, а потому не хочет ехать в Петербург; говорилось, что с тех пор, как он попал в члены королевской фамилии, у него зародились честолюбивые замыслы, подданному не подобающие; что признаком такого настроения служит затеянный им брачный союз сына с принцессой Саганской, а также самовольное учреждение должности дежурного генерала, полагаемой по закону только при Государе. Такой способ действий всегда и всюду практикуется, потому что, несмотря на свою избитость и легковесность, он при известных условиях часто удается, также например как и грубая лесть. Другое дело - точно ли эти и подобные внушения могут быть в настоящем случае приняты за исходную точку совершившегося в судьбе Суворова переворота? К этому предмету мы возвратимся вскоре 15.
В число недоброжелателей Суворова некоторые включают великого князя Константина Павловича 16, другие Фукса. Что касается первого, то никаких фактов для подобного заключения не существует, а есть только догадка, основанная на неприятностях, полученных Константином Павловичем от Суворова за дело при Басиньяне. Этого слишком недостаточно. Начать с того, что неприятность великому князю была, так сказать келейная, домашняя, и он конечно понимал, что доведи Суворов о случившемся происшествии до сведения Государя, то результат был бы для него, великого князя, гораздо хуже. Затем, последующая жизнь Константина Павловича вовсе не обнаруживает в нем подобной непримиримой злопамятности. Наконец, довольно многочисленные современные мемуары, достойные внимания, в том числе принадлежащие лицу, приближенному к великому князю и делавшему с ним кампанию 1799 года, не дают данных в пользу высказанного выше предположения. Есть напротив гораздо больше поводов для заключения, что великий князь если и не был горячим поклонником Суворова, то все-таки благоволил к нему.

Вопрос о Фуксе разрешается таким же образом. Первоначально для заграничной войны предназначался один корпус Розенберга. Генерал Линденер сделал донос, что в рядах этого корпуса завелись вольнодумцы, и что Французы предполагают увеличить их число, распространяя в полках брошюры революционного содержания. Розенбергу приказано было обратить на этот предмет особенное внимание, и для производства такого рода дел командирован к нему состоявший на службе в коллегии иностранных дел статский советник Фукс. Посылая Фукса, генерал-прокурор писал Розенбергу: "а как он имеет и другие препоручения, то в нужных обстоятельствах, по требованиям его, делайте ему пособие, и донесения его доставляйте ко мне". Эти "другие препоручения" заключались собственно в том же самом, что предписывалось Розенбергу, т.е. в тайном надзоре за всеми и за всем, и не только в смысле политической благонадежности, но вообще, чем конечно обусловливалась и необходимость прямых донесений Фукса генерал-прокурору. Не Розенбергу, а Фуксу сообщен донос Линденера на предосудительный образ мыслей некоторых офицеров Розенбергова корпуса, особенно Ломоносова и Буланина; ему же приказано следить, чтобы книга "Les droits de l'homme" не проскользнула в ряды войск; велено разузнавать о книгопродавце Дюране, пробирающемся в Россию; о трех французских эмиссарах, посланных в русский корпус для пропаганды революционных идей, и т.п. Позже, когда отправка русских войск за границу не ограничилась одним корпусом Розенберга, и Суворов был назначен главнокомандующим, Фуксу дано было приказание - находиться по-прежнему безотлучно при корпусе Розенберга, но иметь наблюдение и за прочими войсками, донося о всем замеченном генерал-прокурору 17.

Познакомившись с Фуксом, Суворов взял его в апреле месяце к себе и, как доносил Фукс, стал употреблять его "по всем военным письменным делам". В Петербурге ничего против этого не имели; даже когда Фукс донес несколько позже, не без оттенка гордости, что Суворов поручил ему ведение "иностранной переписки, военных и дипломатических дел, а также журнала военных действий", - ровно ничего не возражали и иногда торопили Фукса составлением запаздывавших донесений и сведений. Разумеется, первоначальная миссия Фукса оставалась во всей своей силе: он продолжал сохранять свое независимое положение и посылал донесения по прежнему прямо генерал-прокурору.
В донесениях своих Фукс постоянно пишет, что все обстоит благополучно, что признаков революционной пропаганды в войсках не замечается ни малейших, не исключая Ломоносова и Буланина; что надзор высшего начальства строгий и бдительный. Не довольствуясь этою стороною предмета, он касается и всего прочего, хвалит дисциплину, превозносит русские войска, "благодаря преобразованиям Государя, доведшего военное искусство до высшей степени совершенства": доносит о разных политических слухах, пишет о ходе военных действий, представляет даже планы некоторых сражений и проч. Дурных отзывов Фукс не дает ни о ком из Русских, кроме посла Разумовского, за его надменность с соотечественниками, и генерала Львова, за дурное обращение с жителями; Австрийцев же выставляет с невыгодной стороны. О Суворове, в смысле его характеристики или аттестации, он не пишет ничего, но изредка представляет копии с некоторых важнейших бумаг, впрочем без всякой видимой причины или руководящей мысли. Так он представил копию с рескрипта Франца II к Суворову, где успехи последнего приписывались главным образом счастью; Павел I был очень доволен, получив этот любопытный документ, и поручил Фуксу достать и прислать копию с ответа Суворова; но этого Фуксу сделать не удалось. Отношения между Фуксом и Суворовым постоянно сохранялись хорошие; никаких неудовольствий ни с которой стороны не замечается; по-видимому доволен своим агентом и генерал-прокурор, так что Фукс то по своему, то по военному начальству получает награды или прибавки содержания. Вообще в донесениях Фукса, посылавшихся помимо главнокомандующего, нет решительно ничего такого, что представляло бы Суворова со сколько-нибудь невыгодной стороны, или что могло бы дать повод к неудовольствию Государя на какие-нибудь беспорядки или неустройства в войсках.

Не противоречит этому выводу и то обстоятельство, которое указывается одним из историков, допускающим предположение, что Фукс не был чужд проискам завистников против генералиссимуса. Князь Андрей Горчаков в ноябре 1799 года просит Хвостова употребить свое влияние, чтобы Фукс был из армии отозван, потому что он "вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привязки и таковые, что Государь наш всемилостивейший, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может придти в гнев, не полагая, чтобы кто-нибудь дерзнул Государю ложно донести.... Фельдмаршал полагал г. Фукса яко помощника себе и для того поручал ему исправление многих текущих дел, но ныне он объявил, что он не зависит от фельдмаршала, а имеет секретные поручения, и фельдмаршал не может его иначе ни во что употреблять, как когда сам г. Фукс захочет" 19. Вся эта тирада может быть принята на веру только условно и с большою осторожностью. Мы видели, что в донесениях Фукса не было ровно ничего, сколько-нибудь неблагоприятного Суворову; знаем также, что Фукс действительно имел при армии самостоятельное положение. Легко быть может, что у него произошли какие-нибудь мимолетные столкновения с Суворовым (скорее - с его приближенными), но они никакого следа по себе не оставили. По крайней мере по всем данным, последующие отношения между Суворовым и Фуксом были так же хороши, как и прежде, и в переписке самого Суворова нет и тени неудовольствия на Фукса. Вернее всего, что в тесном кружке близких к генералиссимусу лиц произошли какие-нибудь дрязги, столкновения самолюбий, мелких личных интересов и тому подобное, что этому кружку было вполне свойственно.

Таким образом заподозривание Фукса в интриге против Суворова или в недоброжелательстве к нему должно быть, по бездоказательности, отвергнуто.
Не отыскиваются причины к неудовольствию Государя на генералиссимуса и в официальной переписке. Тут мы встречаем только простые замечания, то есть указания Государя на разные мелочи, которые не исполняются, а должны быть исполняемы. Приехало в Петербург одно частное лицо с паспортом от Розенберга, - впредь выдавать паспорты только за подписью Суворова; начальники отрядов иногда не обозначаются поименно, - впредь обозначать; офицерские вакансии немедленно замещать, представляя Государю к производству унтер-офицеров даже из других полков; арестован майор шефом полка без объяснения в донесении вины, - донести немедленно и на будущее время обозначать. Несколько крупнее других представляется один случай: в гусарском полку огромный недостаток строевых лошадей; - велено полкового командира отставить от службы и приказать ему явиться в генерал-аудиториат на следствие. Лишь единожды просвечивает в словах Государева рескрипта легкое неудовольствие, именно по поводу проектированного Суворовым плана будущей кампании, где предполагается составлять армии из русских и австрийских войск на том основании, что некоторые отрасли у Австрийцев лучше, чем в русской армии. По этому поводу Государь, отвечая Суворову, пишет с иронией: "признанные вами недостатки в войсках наших по частям артиллерийской, квартирмейстерской и провиантской и большая превосходность Австрийцев во всех оных частях противу нас, заставляют меня более держаться намерения возвратить свои войска домой и оставить Австрийцев одних пользоваться преимуществами, которые им дает совершенность их в военном искусстве". Однако никаких дальнейших последствий это неудовольствие не имело, и до парольного повеления 20 марта, т. е. целые 2 1/2 месяца, Государь продолжал оказывать Суворову неизменную благосклонность.

Это подробное рассмотрение всех обстоятельств, из которых могла возникнуть немилость Павла I к Суворову, остается дополнить разве еще одним мелочным указанием. Мы видели раньше, что при взрыве Государева негодования на Венский двор за его эгоистическую политику, Ростопчин написал между прочим Суворову, что Государю желательно, чтобы он, Суворов, отказался от звания австрийского фельдмаршала, в виду неблагодарности к нему союзного двора. Так как это не было приказанием, да и высказано было мимоходом, то Суворов не обратил особенного внимания на слова письма и еще писал Хвостову, что считает приличным показываться иногда в публику в австрийском мундире. Вот все, что только можно собрать для объяснения постигшей его затем немилости. Самовольное учреждение им должности дежурного генерала и инсинуации завистников составляют единственное объяснение немилости, но очевидно мотивы эти слишком мелки. Заслуги Суворова были так велики и благосклонность к нему Государя так беспримерна и необычайна, что "дежурный генерал" слишком ничтожен для их противовеса, да и происки завистников тоже, ибо Император Павел не любил посторонних внушений и очень ревниво блюл свою личную самостоятельность. Все это могло служит разве последней каплей в переполненном сосуде, или поводом к обнаружению уже назревшей немилости, но не самою причиною немилости. Причину следует искать не тут; она заключается не в поступках Суворова, а в духовной натуре Императора Павла.

Царствование Павла Петровича было непродолжительно, но и в этот короткий срок характерные особенности Государя успели развиться до проявлений истинно-болезненных. Не сдерживаемая никакой внутренней силой прихоть, или увлечение минуты, или упрямство, или все это в совокупности, заступало в Павле I место серьезного убеждения, а непомерная экзальтация раздувала всякую идею, им овладевавшую, до изумительного увеличения. Впечатлительность, восприимчивость Павла I дошли до такого развития, что настроение его духа почти никогда не было спокойным, и Государь постоянно вращался в крайностях, доходя то до безграничного великодушия, то до неудержимой страсти, то наконец (особенно в последнее время жизни) до какой-то слепой ярости. Перемены в нем были беспрестанные, неожиданные и чрезвычайно резкие; чем сильнее было возбуждение, тем круче наступала реакция. Изменчивость эта была тем бедственнее, что каждое движение больной души Павла Петровича тотчас же переходило в дело, и решение приводилось в исполнение с такою бурною стремительностью, как будто отсутствие подобного спеха способно было нанести прямой ущерб авторитету верховной власти.
В это царствование завтра не было логическим последствием настоящего дня; беду нельзя было предвидеть, и она налетала внезапно, без предваряющих симптомов. Никто не был уверен в своем завтрашнем дне; очень многие государственные люди, не исключая пользовавшихся долгою благосклонностью Государя, держали постоянно наготове экипаж, чтобы отправиться с курьером по первому приказанию. Подозрительность или недоверчивость Павла I была так велика, что ее не мог избежать решительно никто, без исключения. В октябре 1798 года повелено - всех курьеров, приезжающих из за границы, направлять прямо во дворец, не рассылая никому привезенных ими писем. В ноябре приказано несколько почт вскрывать письма к князю Безбородко; тоже самое делалось около того же времени с перепискою князя Репнина и фрейлины Нелидовой; в 1800 году снова приказано наблюдать за письмами Репнина в чужие края. По временам производилась перлюстрация писем и других лиц, даже великих княгинь Анны Павловны и Елизаветы Алексеевны; распоряжение это касалось одно время и корреспонденции между Императрицей и фрейлиной Нелидовой. Раздражительность Государя тоже высказывалась так неожиданно и вследствие таких поводов, которые по-видимому ничего не значили. Однажды происходил развод на сильном морозе, с резким ветром; проходя мимо князя Репнина, Государь у него спросил: "каково, князь Николай Васильевич?" - Холодно, Ваше Величество, - отвечал Репнин. Когда после развода поехали во дворец, и Репнин хотел, по обыкновению, пройти в кабинет Государя, то камердинер остановил его, сказав: "не велено пускать тех, кому холодно" 21.
Вообще раздражительность, нетерпимость, недоверчивость, подозрительность Павла Петровича так развились, что не могли быть парализуемы или хоть ослабляемы ничем. Легко понять, как мало обеспечена была судьба тех, кто держал себя в это нервозное царствование как в обыкновенное, нормальное время. Благосклонность Государя, признание им заслуг, самые выдающиеся заявления монаршей благодарности, - все это не только не спасало от опасности, но напротив увеличивало ее. Чем больше Павел I отличал и возвышал своего верного, усердного и способного слугу, чем осязательнее выражалось его благоволение, тем ближе была вероятность реакции и немилости. Вознестись высоко, значило и упасть глубоко. Почти никто из лиц, пользовавшихся особенным доверием Павла Петровича, не избег этой участи; немногие, отличавшиеся благоразумием и практическим взглядом на жизнь, вовремя выходили в отставку и только потому не подошли под общее правило. Суворов подвергся только общей участи, попав внезапно под опалу, и если опала его была явлением особенно заметным, то единственно потому, что он сам был человек особенно заметный, и имя его гремело во всей Европе. Чему подвергся Суворов, почти тоже самое случилось несколько раньше и с князем Репниным. В 1798 году он был послан в Берлин и в Вену с поручением - отвлечь Пруссию от дружеских сношений с Францией и договориться с Австрией о совместном действии против республики. Посольство его не имело успеха, и Репнин впал в немилость. В Берлине он получал от Государя весьма благосклонные письма, в Вене два собственноручных и того милостивее, в Люблине тоже собственноручное с приглашением ехать прямо в Петербург: "дать себя обнять". В Бресте его застал именной указ - в Петербург не ездить; указ этот отправлен на другой день после письма в Люблин, а чрез несколько часов после указа послано Репнину повеление - остаться в Вильне. Несколько погодя, Репнин подал прошение об отставке, уволен, уехал в Москву, находился в отставке до самой кончины Павла I и по временам подвергался полицейскому надзору в виде распечатывания писем.

Сходство в опале Репнина и Суворова конечно не полное, но действующая сила и её побуждения в сущности одни и те же; кроме того следует принять в расчет, что к Репнину Государь чувствовал гораздо больше расположения, чем к Суворову. К последнему он питал некоторое недоверие; Суворов в нем возбуждал какое-то смутное опасение; в отношениях Государя к знаменитому полководцу просвечивал недостаток полной искренности. Все это, как мы видели в своем месте, существовало перед Французской войной; подвиги Суворова в эту войну не вполне очистили атмосферу: Государь все как будто держался на стороже и не хотел вполне отдаться чувству признательности, которое в нем сильно говорило. Причина тому, между прочим, должна заключаться в первой опале Суворова и обстоятельствах, ее породивших, а высказывалась эта опасливость в разных мелких непоследовательностях, преимущественно же в отказе Суворову титула светлости.

В короткое царствование Павла I создано немало светлейших князей, и раньше, и позже Суворова, Безбородко был пожалован в князья с титулом "светлости"; Лопухин, пожалованный в князья же, получил этот титул три месяца спустя по особому указу. В указе о пожаловании Суворова в князья (8 августа 1799 года) было сказано, что жалуется ему княжеское достоинство с титулом Италийского; про "светлость" или "сиятельство" не упоминалось, а на вопрос генерал-прокурора (как потом стало известно) при самом пожаловании, Государь отвечал, что новому князю присваивается титул "сиятельства". Затем грамоты на княжеское достоинство не было выдано ни в это, ни в следующее царствование; сделано это лишь полстолетия спустя. Неупоминание в указе про титул породило недоразумение; разные места и лица стали титуловать Суворова не одинаково, одни "светлостью", другие "сиятельством". Так, состоявший при Государе в роде дежурного генерала граф (впоследствии князь) Ливен титуловал Суворова "светлостью", посол Разумовский тоже; Колычев употреблял то тот, то другой титул; Ростопчин писал постоянно "сиятельство"; Хвостов тоже; Государь называл Суворова в своих рескриптах "вы, князь, фельдмаршал, генералиссимус", не титулуя иначе; исключением служат лишь один рескрипт и одна записка, где употреблено "сиятельство", а не "светлость". Суворов, к удивлению, относился к этой разноголосице довольно безучастно и не разъяснял недоразумения; но военная коллегия, изготовив полный титул генералиссимуса, приняла в руководство пример князя Меншикова и назвав Суворова "светлостью", в таком виде поднесла документ на высочайшее утверждение. Государь конфирмовал все, кроме "светлости", в ошибке этой упрекнул президента военной коллегии и тогда же, 22 ноября, приказал объявить всем присутственным местам, чтобы генералиссимусу князю Суворову "не утвержденного указом титула светлости впредь не давать". После этого все, называвшие Суворова "светлостью", стали титуловать его "сиятельством", в том числе и граф Ливен.

Это высочайшее повеление последовало в то время, когда благосклонность Государя к Суворову дошла почти до своего апогея, и по светлому фону признательности монаршей не пробегало ни одно облачко. После того милость Павла I продолжала расти, заявления благоволения отличались необыкновенною благосклонностью, писалось: "не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих, но мне это чувствовать". В Петербурге готовилась Суворову триумфальная встреча с царскими почестями, с колокольным звоном и пушечными выстрелами. А титул "светлости" ему все-таки не присваивался. Это противоречие сбивало с толка; все ожидали, что вот не сегодня, так завтра обремененный милостями Государя победоносный полководец, cousin Сардинского короля, генералиссимус русских войск, altesse serenissime (как ему писали иностранцы), получит то, что другим давалось даже не за заслуги, а по одному благоволению; но ожидали напрасно. До какой степени это не ладилось с положением Суворова и с общим тоном милостивых к нему отношений Павла I, подтверждается следующим. Когда спустя полстолетие, было представлено Императору Николаю о присвоении князьям Суворовым титула "светлости" и испрашивалось на это высочайшее соизволение, Государь сказал: "само собою разумеется; в России покуда был еще один Суворов, и тому, которому в церкви, на молебствии за победы, велено было возглашать российской армии победоносцу, иного титула и быть не могло" 24.

Таким образом постигла Суворова вторая опала. Она не походила на первую ни существом, ни формою, имела за собою гораздо менее осязательных оснований и обрушилась совершенно неожиданно. Правда, она не представляла собою ничего исключительного и гармонировала с общим тоном царствования Павла Петровича, но Суворову такое соображение не могло служить утешением, и он сильно страдал душою, не зная за собою никакой действительной вины. Телесная его болезнь шла своим чередом, то усиливаясь, то временно ослабевая. Спустя некоторое время по приезде в Петербург, он стал как будто несколько поправляться, по крайней мере его подымали с постели, сажали в большие кресла на колесах и возили по комнате; но спал он уже не на сене, и обеденное его время назначено было не утром, а во втором часу дня. Когда он чувствовал себя пободрее, то, по примеру последних лет, продолжал заниматься турецким языком и разговаривал с окружающими о делах государственных и военных, причем никто не слышал от него ни упреков, ни жалоб по поводу немилости Государя. Память однако изменяла ему; хорошо помня и верно передавая давнее прошлое, он сбивался в изложении Итальянской и Швейцарской кампании и с трудом припоминал имена побежденных им генералов. Император Павел, приславший к нему в самом начале Долгорукого с отказом в приеме, узнав об отчаянном его положении, послал Багратиона с изъявлением своего участия. Багратион нашел его чуть не в агонии; Суворов был очень слаб, часто терял сознание и приходил в себя только при помощи спирта, которым терли ему виски и давали нюхать. Вглядываясь потухшими глазами в своего любимца, больной с трудом его узнал, оживился, проговорил несколько благодарных слов для передачи Государю, но застонал от боли и впал в бред. Наступившее затем улучшение было непродолжительно; первоначальное, безнадежное состояние скоро возвратилось, и болезнь прииняла несомненный ход к худшему.
Кратковременные эпизоды сравнительной бодрости, когда к Суворову возвращалась природная его живость и острота ума, вводили в заблуждение не только его друзей, поселяя в них несбыточные надежды, но также и врачей. Они то назначали ему чрез несколько часов кончину, то изменяли свое мнение в противоположном смысле, обманываемые энергией больного. Один из врачей старался убедить товарищей в тщете их надежд, говоря, что дошедшее до последней степени расслабление больного не обещает ничего хорошего, и что жив Суворов одною крепостью своего духа. "Дайте мне полчаса времени", пояснял доктор: "и я с ним выиграю сражение". О характере его болезни толковали на разные лады и лишь по смерти стали говорить, что у него был marasmus senilis. Первая знаменитость того времени, доктор Гриф, приезжал дважды в день, объявляя всякий раз, что прислан Императором; это больному доставляло видимое удовольствие. Посещали Суворова и другие лица из родных и знакомых, это не было запрещено; был и Ростопчин с орденами, пожалованными Суворову Французским королем - претендентом. Больной обрадовался Ростопчину, но сделал вид, что недоумевает - откуда могли явиться ордена. "Из Митавы", объяснил ему Ростопчин; Суворов на это заметил, что Французскому королю место в Париже, а не в Митаве.
Предыдущая                                                                            Дальше
Конструктор сайтов - uCoz