СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Польская война: Варшава, обезоружение
Приветствую Вас, Гость · RSS 25.04.2024, 14:34
СУВОРОВ АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.
Польская война: Варшава, обезоружение; 1794.

Оказывая Суворову, а ради его и другим лицам, свое внимание, оба иностранные государя в сущности делали еще очень немногое, потому что в победном шествии Суворова и в счастливом окончании кампании заключались их прямые интересы. В сущности же на долю Суворова досталось немногое сравнительно с некоторыми другими, и он имел право сказать спустя несколько лет, в Италии, под гнетом австрийской политики: «щедро меня за Лодомирию, Галицию и Краков в князе Платоне Зубове наградили». Платону Зубову, который находился все время в Петербурге и только мешал правильному направлению польских дел, выпала львиная доля наград; например, из бывших польских коронных имений ему досталось 13,000 душ, т.е. почти вдвое против Суворова. В своей наивности временщика и фаворита, он нисколько не сомневался в первоклассном размере своих заслуг, поддерживаемый в этом убеждении толпами льстецов и низкопоклонных искателей. Даже Румянцев не постыдился написать ему хвалебное письмо, в котором главную долю достигнутого успеха приписывает ему же, Платону Зубову 19. Чем полнее был успех Суворова, тем более он должен был затронуть личные самолюбия и зависть. Высшая среда была настолько известна с этой стороны, что во избежание интриг, искательств, клеветы и всяких иных докук, держалось в большом секрете принятое Императрицею решение — возвести Суворова в фельдмаршалы; об этом не знал даже управлявший военным департаментом граф Н. Салтыков, находивший, что покорителю Польши довольно будет звания генерал-адъютанта, Когда же пожалование в фельдмаршалы совершилось, то произвело большую и неприятную сенсацию между многими. Один из членов коллегии иностранных дел, Морков, нашел такую награду даже неуместною, говоря, что всякий должен считать себе наградою одно то, если его употребляют на дело; «но себя он исключает из этого правила», язвительно замечает граф Безбородко. Некоторые из старших генерал-аншефов не скрывали своей досады; были между ними и такие, что просили увольнения от службы, именно князь В. В. Долгоруков и граф П. П. Салтыков, которого к тому же побуждали и неудовольствия с Румянцевым. Недаром Суворов не любил эту высшую сферу и постоянно клеймил своих завистников сарказмами. Зато вся остальная Россия была на его стороне, удивлялась ему, восхищалась им, с гордостью произнося его имя. Русская литература, хотя и младенческая, отзывалась о нем в общий тон. В. Г. Рубан прислал к нему акростих и пеан своего сочинения при хвалебном письме; по этому поводу Суворов спрашивал у Хвостова; «как вы думаете, не можно ли ему учинить приличного подарка»? Костров прислал в Варшаву эпистолу; Державин — поздравительное письмо с четверостишием:

Пошел, и где тристаты злобы?
Чему коснулся, все сразил:
Поля и грады стали гробы;
Шагнул — и царство покорил.

Суворов поручил Хвостову выдать Е. П. Кострову 1000 рублей из доходов того или следующего года, смотря по возможности, и кроме того отвечал автору эпистолы письмом в стихах:

В священный мудрые водворены быв лог,
Их смертных просвещать есть особливый долг;
Когда ж оставят свет, дела их возвышают,
К их доблести других примером ободряют.
Я в жизни пользуюсь чем ты меня даришь,
И обожаю все, что ты в меня вперишь
К услуге общества что мне не доставало,
То наставление твое в меня влияло:
Воспоминаю я, что были Юлий, Тит,
Ты к ним меня ведешь, изящнейший пиит.
Виргилий и Гомер, о если бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали.

Это стихотворение достойно внимания по изложенному в в нем взгляду Суворова на поэзию, хотя бы взгляд этот и был несколько гиперболичен, в виде комплимента поэту. Державину Суворов отвечает смесью прозы и стихов; уверяя, что «изливает чувство своей души в простоте солдатского сердца», он, как и всегда в подобных случаях, становится на ходули, пишет высокопарно и темно. Первые строфы еще выглажены: 20

Царица севером владея,
Предписывает всем закон.
В деснице жезл судьбы имея,
Вращает сферу без препон.
Она светила возжигает.
Она и меркнуть им велит;
Чрез громы гнев свой возвещает,
Чрез тихость благость всем явит.

Далее идет далеко не так гладко. Вызывая Державина на прославление Екатерины, Суворов прорицает ему:

Парнасский юноша на лире здесь играет,
Имянник князя, муз достойный стих сплетает;
Как Майков возрастет. он усыпит сирен,
Попрет он злобы ков,... прав им ты, Демосфен.

Но все заявления сочувствия, удивления и проч., которые получал Суворов отовсюду, не могли быть для него неожиданностью. Настоящий сюрприз подготовил ему магистрат города Варшавы в Екатеринин день 1794 года, поднеся именем варшавян золотую, эмальированную табакерку, с лаврами из брильянтов. На середине крышки был изображен городской герб, плывущая сирена; над нею надпись- Warczawa zbawcy swemu, а ниже еще другая, обозначающая день пражского штурма, 4 ноября (нов. ст.) 1784 года. Варшава назвала Суворова «своим избавителем» за разрушение моста в разгар штурма. Не следует преувеличивать значение этого подарка; после всего, что произошло, варшавяне не могли сделаться внезапно русофилами, считать Россию и Суворова своими благодетелями и т. под. Но очень естественно с их стороны было желание — засвидетельствовать Суворову благодарность за его человеколюбивый поступок, тем более, что Суворов оставался среди них и, в управлении завоеванным краем, руководился доброжелательными, человеколюбивыми побуждениями. Правда, поднесение сделано магистратом, который но словам самого Суворова не был враждебен России, но магистрат не мог бы ни выдумать, ни исполнить такого заявления благодарности города, если бы это расходилось с направлением мыслей и чувств городских жителей 21.
Имя Суворова, приобревшее в Европе лестную известность со времени последней Турецкой войны, сделалось теперь знаменитым. Генерал Фаврат, принявший начальствование над прусскими войсками вместо Шверина, отданного под суд за то, что выпустил Мадалинского и Домбровского со всею добычею из пределов прусских, хотя они три для переправлялись чрез р. Бзуру, — был поражен быстрым исходом кампании. Он написал Суворову восторженное письмо, в котором сознается с наивной откровенностью, что несмотря на всю свою неусыпность и добрую волю, прибыл к Петрокову так поздно, что ему оставалось только удивляться подвигам «великого Суворова». Письмо свое он начинает словами; «Monsieur le comte, general eu chef, grand general, grand homme et grand chevalier», а подписывается: «celui qui vous admire, qui vous honore, qui vous respecte». Разумовский, русский посол в Вене, служа отголоском впечатления, произведенного Суворовым на столицу Римской Империи, обращается к нему с еще более восторженными посланиями и говорит, что все в мире солдаты завидуют его подчиненным и все монархи были бы рады вверить ему свои армии. И точно, вслед затем затронута была Венским двором тема о назначении Суворова командующим русским и австрийским корпусами против Французов. Французский эмигрант, Гильоманш-Дюбокаж, только что принятый в русскую службу и назначенный под начальство Румянцева, не желает поступить ни к кому другому, кроме Суворова. Русский посланник в Константинополе, Кочубей, пишет графу С. Воронцову, что польская кампания Суворова произвела изумительный эффект в Турции, вследствие контраста с предшествовавшими неудачными действиями союзников. В глазах Турок русские войска еще выросли; мусульмане напуганы, и Порта заявила полное свое невмешательство в последующее разрешение польских дел. Кочубей замечает, что он обязан Суворову особенною признательностью, потому что, благодаря ему, Порта стала питать к Петербургскому двору удвоенное почтение. Один из русских дипломатических агентов в Германии сообщает в частном письме, что в общественном мнении Суворов занял там весьма высокое место. Находят, что только Русские могут изменить ведение войны с Французами; где теперь армия в 60,000 человек оказывается недостаточной, там будет довольно 30,000 при Суворове; если Фридрих Великий ценил Шверина в 10,000 человек, то за Суворова можно дать втрое. Имей немецкие войска своим начальником пол-Суворова, то не были бы прогнаны до Майнца; ибо будь они составлены сплошь из одних героев, все-таки ничего не могут сделать, когда предводитель их безголовый или обязан спрашивать у военного совета, что ему делать. Курьеры Суворовские привозят известия о победах, а курьеры императорские спрашивают, дозволяется ли побеждать 22.
Таково было свежее впечатление Польской кампании Суворова. Но потом, в нынешнем столетии, оно забылось, изгладилось и заменилось мнением противуположным. Прежде в Европе представляли себе Суворова военачальником суровым, даже страшным, который никогда не колебался при выборе решительных средств: знали, что он предпочитал кратчайшие, хотя и труднейшие пути к цели, видя в этом средство к сохранению и людей, и времени; что он был враг оборонительных действий, совсем не допускал пассивной обороны, и атаки свои доводил до конца, не останавливаясь перед жертвами. Но при этом не отрицали, что он не избегал ни капитуляций, ни вообще мирных решений, если они не умаляли результатов ощутительно и не вели к проволочке времени; равным образом не находили в его обращении с побежденным неприятелем мстительности и безжалостной свирепости. Образ ведения войны того времени, особенно в столкновениях России с Турцией, заставлял желать много лучшего, но Суворов не выделялся в этом отношении из общего уровня в дурную сторону. Люди, интересовавшиеся ходом военных действий и приемами военного искусства, не указывали на Суворова как на отрицание этого искусства, как на олицетворение грубой силы, инстинкта войны. Напротив, он приобрел почетную известность, по крайней мере в сопредельных с Россиею государствах; его имя проникло там даже в народные слои, некоторые из его подвигов послужили темой для дешевых народных изданий.
Теперь, после Польской войны, Суворов преобразился в полудикого воителя, который умел побеждать только при условии ненужного и беспощадного пролития крови, без всякого пособия военного искусства; в жестокосердого мучителя побежденных, услаждавшегося их бедствиями и страданиями. Отчего же произошла такая метаморфоза? Оттого, что дело шло уже не о Турции, а о Польше; оттого, что с лица Европы исчезло государство со свободными учреждениями, которое было к ней внутреннею своею жизнью ближе не только Турции, но и России. Многочисленные представители правившего в Польше класса рассыпались но Европе; эти люди, удрученные несчастием, нуждою, возбуждали к себе и к своему отечеству соболезнование и симпатию; с их горьких слов вошло много неправды в понимание и изображение случившейся катастрофы. Падение Польши было подготовлено её предшествовавшей историей, в которой действовало преимущественно шляхетство; шляхетство же является и обвинителем других в падении отечества. В военном отношении главным виновником катастрофы был Суворов, и он делается целью нелепых вымыслов и клеветы; в нем отрицается дарование и искусство, тем легче, что ни то, ни другое не укладываются под ходячие понятия. Но так как бездарный невежда постоянно бьет даровитых и искусных, притом одушевленных крайнею степенью патриотического возбуждения, то это объясняется численным перевесом, грубою силой, которая не щадит неприятеля и не бережет своих, а затем кровопийством и жестокостью. Недостаток энергии и стойкости в защите последнего оплота независимости, Праги, является добавочным, хотя и тайным поводом к выгораживанию себя во что бы то ни стало и к обвинению неприятеля, и русский главнокомандующий выставляется каким-то выродком человечества, амфибией, которой вместо воды нужна кровь.
Польша, после своего падения, не могла пожаловаться на недостаток в покровителях, защитниках или сторонниках; причиною тому не только сочувствие к несчастию, но и политическая доктрина. Этой политической подкладкой и подбиты натянутые, несправедливые и даже нелепые сведения о Суворове, усвоенные многочисленными друзьями Польши, и выводы из этих данных, вторгнувшиеся в историю. Если сочувствие к судьбе Польши, завлекло одного знаменитого историка так далеко, что он не затруднился найти у русских людей взор, напоминающий насекомых, то не представляется особенно трудным сделать из Суворова дикого невежду и кровопийцу.
И в русских войсках, и в Суворове были дурные стороны, но беспристрастная их оценка вовсе не ведет к обобщениям и заключениям, в роде приведенных. Войны того времени не отличались нынешней сравнительной мягкостью или, лучше сказать, желанием сузить сферу военных бедствий, а военные действия Русских тем паче, благодаря их предшествовавшей истории и войнам с Турками. Добычи была узаконенным явлением войны, а следовательно и грабеж, особенно при штурмах. Румянцев, Суворов и некоторые другие старались урегулировать грабеж в тех случаях, когда его допускал военный обычай, но большею частию бесплодно, ибо тут каждый солдат делался сам себе господином и из рук начальства ускользал. Отменить же совсем право на добычу, было делом невозможным ни по понятиям времени, ни но традициям; оно успело войти в плоть и кровь и представлялось одним из залогов победы. À как только это право существовало, то солдаты старались применить его всюду, где только могли: получалось мародерство и грабительство. И то, и другое преследовалось и наказывалось, особенно Румянцевым и Суворовым. и таким образом умерялось, но не искоренялось, потому что такое требование начальства представлялось солдату непоследовательным. И в самом деле, грабительство было логическим последствием права на добычу; не уничтожив второго, нельзя было уничтожить и первого.
Естественным спутником привычки к грабежу была распущенность, которая особенно развилась при Потемкине. Знаменитый впоследствии Ростопчин, обыкновенно не жалевший густых красок и смелых уподоблений, пишет одному из Воронцовых о назначении Румянцева в 1794 году главнокомандующим: «победа собирается вновь поступить на службу России, вместе с порядком и дисциплиной, которые при Потемкине были отставлены без пенсиона». Не так хлестко, но в действительности не мягче выражается Безбородко, Воронцов и другие государственные люди того времени. Все это после Потемкина стало понемногу исправляться, но следы остались надолго, и в Польскую войну давали себя знать. Нельзя конечно верить польским источникам в описании русских грабежей, ибо в них говорит тенденция и расчет на эффект, но несомненно, что солдаты сохранили и в Польше свои привычки, приобретенные в Турции. Следует однако принять в соображение, что польские войны были борьбою партий, и Россия держала сторону одной из них, а такие войны всегда и всюду носили характер особенной жесткости. Бывали случаи, когда эта жесткость заходила слишком далеко. В эту войну Дерфельден получил повеление — имений князей Чарторижских, противников России, не щадить; поэтому была предана грабежу Пулава с дворцом, прекрасными садами и парками, библиотекою и т. под. Дворец подвергся совершенному разорению, картины были изорваны и испорчены, библиотека из 40,000 томов разметана и истреблена, кабинет естественной истории тоже, богатая коллекция окаменелостей раздроблена. Такие излишества были исключительно делом рук невежественных солдат, вследствие невозможности регулировать грабеж, чуть только он разрешен. Русское правительство разумеется не желало такого вандальства, ибо не так оно поступило позже, в Варшаве, с библиотекою Залуского; не такого рода инструкции давало и в других случаях. Впрочем приведенный случай есть исключительный; распущенность войск выражалась обыкновенно в фактах более мелких, но зато и более заурядных. Приведем примеры. Когда корпус Дерфельдена шел на соединение с Суворовым, в авангарде графа Зубова находилось несколько сот Черноморских казаков, под начальством кошевого Чепеги. Проходя чрез одно местечко, кошевой заметил бегающих по улице поросят и обратился к своему полковнику: «Алексей Семенович, вишь какие гадкие поросята; чего глядишь!» Полковник соскочил с коня, поймал несколько поросят, заколол их, положил в торбу и продолжал путь с кошевым. На пути из Бреста к Варшаве, перед соединением с Дерфельденом, Суворов заметил в одной попутной деревне человек пять русских мародеров и велел своему конвою их схватить; солдаты оказались корпуса Дерфельдена. «Вилим Христофорович, караул, разбой», сказал Дерфельдену Суворов при первом свидании: «помилуй Бог, солдат не разбойник, жителей не обижать; субординация, дисциплина». Смущенный Дерфельден только кланялся и говорил: «виноват, не доглядел». Несколько времени спустя, он остановил свой корпус и произвел экзекуцию: мародеры были прогнаны сквозь строй погонными ружейными ремнями 23. В излишествах разного рода обвиняют и лично Суворова, говоря, что он воспламенял войска до крайней степени возбуждения, рассчитывая на высшую энергию минуты, отчего солдаты превращались на некоторое время в зверей. Но без возбуждения, заглушающего в людях чувство самосохранения, невозможны боевые подвиги, выходящие из ряда. Говорить против такого подъема духа, когда невозможное становится возможным, легко, а производить подобное возбуждение — трудно; это удел избранных. Кроме того надо помнить, что возбуждая в солдатах боевой дух в моменты высших испытаний, Суворов непременно напоминал о человеколюбии, о пощаде безоружных, о женщинах и детях, и делал это не для одной очистки совести, а настойчиво и упорно. Затем ему оставалось взыскивать с виновных, что он и делал, постоянно настаивая на поддержании строгой дисциплины. Но до него мало что доходило (в чем он конечно сам виноват), а в случаях огульных, как например в Праге, наказание виновных становилось невозможным. Разумеется и тогда у военачальника есть способы привести к порядку и устранить излишества на будущее время. Суворов может быть в этом отношении и погрешал, под радостным впечатлением одержанной победы, но опять-таки следует помнить, что в Польской войне русские войска действовали под влиянием особенного, едва ли устранимого ожесточения. Наконец, руководясь указаниями современников, приходится значительную долю вины отнести на высших и низших начальников и на офицеров. Между офицерами было очень много людей совершенно необразованных, грубых, не возвышавшихся своим развитием над простыми солдатами; они не только не останавливали своих подчиненных, но еще распаляли их и сами им помогали. «К моему удивлению», говорит один современник (русский немец): «эти офицеры большею частью не русские, а немцы». Тоже самое отчасти замечено и в войну с барской конфедерацией 24.
Существовали еще посторонние обстоятельства, которые не только не отваживали войск от поползновения — пользоваться чужим добром, но косвенно их к тому поощряли. Полки не получали амуничных вещей за 3 и за 4 месяца; высылка войскам денег на покупку фуража сильно замедлялась; некоторые части не получали в конце года жалованья не только за майскую, но даже за январскую треть. Суворов был бессилен изменить дело к лучшему; высшие петербургские военно-административные органы находились вне его власти, и он ничем иным, кроме писания, не мог помочь горю. Он писал и просил, но не получал; доносил Румянцеву, но безуспешно; доносил наконец самой Императрице. А вдобавок, внутреннее хозяйство полков было плохо во все царствование Екатерины и изобиловало всякого рода злоупотреблениями, которые коренились в самых основах его организации. В этом отношении Суворов бывал не вполне прав недостаточностью контроля и более активного отношения к административно-хозяйственной части, но от этого недостатка до капитального порока еще далеко, и конечно не из указанного обстоятельства родились обвинения его в бесцеремонном обращении с побежденными и мирными жителями, в жестокости и кровопийстве. Они, эти обвинения, выросли или из недоразумений, порожденных поверхностным знакомством с предметом, или из побуждений, не имеющих ничего общего с исторической критикой.
Предыдущая                                                             Дальше
Конструктор сайтов - uCoz